Вечером в горнице засветилась лучина – бабушка, как и прежде, не жаловала керосиновой вони, и под тихое потрескивание огня и звонок бессонного сверчка пошла беседа, которую Марина запомнила на всю жизнь.

– Так-от, Машенька, – начала бабушка, – девяносто пятый годок мне. Стара стала.

Марина молчала, не понимая, куда клонит бабушка.

– Мать твоя меня не больно жалует, но вины её в том нету. Поздненькая она у меня, другие бабы в такие годы уж и не рожают. А расстались мы рано, четырёх годков ей не было, как нас разлучили. Не любили тогда, ежели какая женщина ведьмой слыла. А обо мне всякое говорили, тогда ещё больше, чем теперь. К тому же я единоличная. Так и подпала под закон. И нашла я её, мамку твою, уж после войны. Совсем большая стала девка и чужая. Глупая она, но ты её жалей, всё-таки мать. Хорошо хоть ты у меня появилась, а то бы так и осталась я без наследницы, – бабушка остановилась и вдруг попросила тихонько и жалобно: – Машенька, пожила бы ты у меня, а?

– Что ты, бабушка, – заторопилась Марина. – Я не могу сейчас, у меня институт, сессия на носу, ты же сама говорила, что учиться надо…

– Ох, жаланная, не уйдёт от тебя институт, а бабушка-от скоро уйдёт, не догонишь. Поживи пока у меня, поучись у старухи. Думаешь, я тебе всю мою премудрость показала? Я много умею…

– А на что мы с тобой жить будем? – защищалась Марина. – Денег у меня нет, ты тоже за свою жизнь не запасла, всё на мать стравила…

– На что они нам, деньги? Али плохо жили прежде, голодной была когда, исхудала? А ведь у меня кроме грибов, да картохи, да травок разных отродясь в дому ничего не бывало. Машенька, я ж для тебя всякую тряпицу самобранкой оберну, останься только. Я тебя всему выучу. Горько науку с собой уносить… Вот, гляди…

Бабушка повернулась в угол, где за печкой примостились рогатые ухваты, и один из них качнулся и медленно поднялся под потолок.

– Сама уж не могу, а тебя научу, будешь без крыльев аки птица по небу летать. И ты не думай, дурного здесь ничего нет, я уж восемь десятков лет ведунья, а чёрта в глаза не видала. И есть ли он где? А коли грех какой в этом деле найдётся, так я его перед богом весь на себя возьму.

– Да при чём здесь чёрт? – воскликнула Марина. – Не верю я в чертей. Вот только как же… – Марина чуть не сказала: «Серёжа», но осеклась и выдавила: – …как же город?

– Что тебе в том городе? Телевизоров не видала, что ль? У меня есть кой-что похитрее телевизора. Дай-ко сюда перстенёк твой…

Марина послушно сняла с пальца тонкое девичье колечко и протянула его бабушке. Та плеснула в миску воды, кинула туда звякнувшее кольцо и, наклонившись над водой, принялась шептать:

– Ты кажи, кажи, колечко, о ком думает сердечко…

Поверхность воды застыла, обратившись в блестящее ртутное зеркало, и в нём Марина увидела городскую улицу, подстриженные тополя, горящие фонари, в свете которых кружили первые в этом году снежинки. И по этой улице шёл Серёжа. Он был не один, рядом с ним, держа его под руку, шла незнакомая Марине девушка. Она что-то увлечённо говорила, а Серёжа то и дело зашагивал вперёд и, смешно морща брови, заглядывал ей в лицо, совсем так, как глядел в лицо Марине, когда они вместе гуляли по городу. Но самое страшное, что в руках девушка несла три больших полураспустившихся тюльпана, завёрнутых в прозрачный целлофан. Это к ней, к Марине, он приходил на свидания с тюльпанами, а когда она спрашивала, откуда он берёт среди осени такое чудо, загадочно улыбался и отвечал:

– Секрет фирмы. Только для тебя.

Верно, бабушка сразу почуяла неладное, потому что забормотала:

– Не смотри, не смотри, это неправда, морок это… – а вода замутилась, тут же прояснилась снова, и Серёжа оказался в какой-то комнате сидящим над книгой. Обман был очевиден, комната казалась нарисованной, лицо Серёжи неживым, словно снятым с фотографии, и книги перед ним лежали, конечно, не учебники, а скорее нечитаемые бабушкины манускрипты. Только три тюльпана, очутившиеся в стакане на краю стола, остались теми же, что и были.

– Не надо… – простонала Марина, и всё исчезло.

– Ну что ты, право, – уговаривала бабушка. – Не убивайся ты, беда невелика, ну, прогулялся парень с другой, не дурное же что сделал. А хочешь, я его так присушу, что шага от тебя не отойдёт?

– Не надо, – мучительно повторила Марина.

Они немного помолчали, а потом Марина тихо начала говорить:

– Бабушка, я поеду завтра в город. Ты не думай, я не из-за него, плевать я на него хотела, но просто лучше мне там быть. Не нужно мне пока твоё волшебство, это всё потом, а сейчас… я ещё сама не знаю, что мне нужно…

Утром они попрощались возле избушки.

– Я обязательно приеду, – говорила Марина. – Вот сдам сессию и тут же к тебе. Хорошо?

Бабушка молчала и часто крестила Марину, чего прежде никогда не делала. Наконец Марина оторвалась от неё и исчезла в припорошенном чистым снежком лесу.

Больше Марину не охватывало страшное чувство беды, но она всё время помнила, что с бабушкой может быть нехорошо, и торопилась разделаться с учёбой как можно скорее. Это было тем легче, что Сергей исчез из её жизни. Всё произошло удивительно просто и быстро. Марина лишь спросила при встрече, как зовут ту девушку. Сергей рассмеялся, хотел что-то рассказать, но Марина вдруг ясно поняла: врёт. И хотя там у него пока нет ничего, но и здесь тоже ничего нет и быть не может.

Она ещё не знала, что с этой минуты обречена понимать других людей и, значит, навсегда останется одна.

Зимнюю сессию Марина сумела спихнуть досрочно и уже на следующий день мёрзла в нетопленой электричке, спешащей прочь от города. Дорога до деревни была хорошо укатана, а дальше приходилось пробивать лыжню по нетронутой снежной целине. Особенно тяжело было в лесу, где снег лежал такими огромными и пушистыми холмами, что лыжи тонули в нём и не помогали, а мешали двигаться. За два часа Марине не попалось ни одного человеческого следа. Не было следов и возле избушки, перед дверью намело сугроб, её пришлось откапывать концом лыжи.

Избушка встретила холодом и непривычным порядком. Бабушки нигде не было. А посреди стола лежало составленное у нотариуса завещание, согласно которому дом и всё имущество отходили «внучке моей Машеньке – Шубиной Марине Сергеевне».

На третий день приехала мать. Она вошла в дом со скорбным выражением на лице, держа в руках заранее приготовленный платочек, но, увидев, что в избушке нет никого, кроме Марины, сразу же обрела деловитую уверенность. Не говоря ни слова, обошла горницу, поколупала ногтем стены, неодобрительно покачала спинки стульев.

– Труха! – наконец заявила она. – Всё можно выкидывать. Дом удастся продать рублей за восемьсот, сейчас такие дачки в моде, я уже покупателя присмотрела. А вещи никуда не годятся, вот только взглянуть, где-то платок должен быть пуховый. И ещё иконы, они теперь в цене… – мать направилась к бабушкиной божнице.

– Не смей!.. – свистящим шёпотом выдохнула Марина.

– Что?.. – мать обернулась.

Несколько долгих секунд они смотрели друг другу в глаза, стояли не двигаясь, и с лица матери сползало выражение трезвой озабоченности, и пятнами выступал страх. Неизвестно, что почудилось ей, но вдруг она ойкнула, попятилась, а потом, тихо взвыв, метнулась в сени и дальше на улицу. Только там к ней вернулся голос:

– Ведьма!.. – заголосила она и, проваливаясь по пояс в снежные заносы, бросилась прочь.

Марина сухими глазами смотрела, как барахтается в снегу эта чужая женщина.

В город Марина вернулась через неделю. О бабушкином наследстве больше не было сказано ни слова. Но именно с этих пор Марина усвоила в отношении матери злое словечко «мамаша» и перешла к оскорбительному для родителей обращению на «вы».

А мать как-то сразу сникла, здоровье её хизнуло, из цветущей женщины, на которую даже молодые люди на улице порой оборачивались, она в одночасье превратилась в сгорбленную, морщинистую старуху. Она мгновенно растеряла аристократические замашки, перестала заботиться о внешнем блеске, стала нечистоплотной, приобрела способность непрестанно жаловаться и брюзжать.